5.6 C
Москва
Воскресенье, 20 октября, 2024

Театральный роман эпохи умолчаний

Дата:

Частные переписки в альманахе «Мнемозина»

Театральный альманах «Мнемозина» — многолетний труд команды замечательных публикаторов, лучшее собрание архивных находок и исследований в области истории русского театра. В вышедших из печати почти одновременно восьмом и девятом выпусках «Мнемозины» редактор-составитель Владислав Иванов и его сопубликаторы выступили не только как «архивные люди», но и как своего рода драматурги.

Театральный роман эпохи умолчаний

В отличие от обычного драматурга, драматург-публикатор от себя ничего сочинить не может, за него говорят документы. Вопрос, однако же, в том, как эти документы собрать и разложить. У драматургов этого бумажного театра получилось собрать и разложить свой документальный материал в настоящий исторический эпос.

В качестве пролога выступают опубликованные в восьмом выпуске «Мнемозины» письма Михаила Чехова 1930-х годов, то есть уже периода эмиграции. Адресованы они его швейцарской поклоннице Жоржет Бонер, которая за время их знакомства превратилась не только в своего рода мецената (меценатку?) Чехова, но и отчасти в его помощницу в творческих делах. В переписке с восторженной девушкой, завороженной одновременно и искусством, и самой фигурой Чехова, неразрывно сплетаются романтические, творческие и прагматические сюжеты. Беспокойство о премьере «Ревизора» и продолжение работы над теоретическим трактатом об актерском искусстве перебивается постоянными заботами о визах и паспортах, обсуждениями возможных гастрольных маршрутов, проблем со здоровьем, авторскими правами и деньгами. Публикация этих писем, за которую отвечала финская исследовательница жизни и творчества Михаила Чехова Лийса Бюклинг, готовилась долго, но и в их содержании, и в их интонации как будто бы слышны отголоски сегодняшнего дня — на уехавшего из Советской России в 1928 году Чехова обрушиваются проблемы повседневности, он репетирует, теоретизирует, думает о будущем, опасается срыва всех планов и одновременно живет надеждой на их успех. Во всем этом масса неустроенности, неуверенности, боязни не успеть что-то очень важное, обрывки гениальных замыслов, вероятность реализации которых абсолютно неясна и зависит от массы совершенно новых обстоятельств — и от всего этого ощущение постоянной спешки, спешки, спешки. Торопливое, прерывающееся дыхание этих писем отзывается сегодня очень знакомым звуком.

То, что отвечает этому звуку в следующем, девятом выпуске той же «Мнемозины», слышится сегодня как голос времени гораздо более отдаленного, отдельного от нас сегодняшних. Хотя на самом деле все обстоит ровно наоборот.

В девятой «Мнемозине» три раздела, и это три переписки. Алиса Коонен в переписке с Наумом Берковским, Наум Берковский в переписке с Натальей Крымовой, Борис Зингерман в переписке со Светланой Бушуевой. Временной охват (с большими паузами) — с 1959 по 1995-й — между началом оттепели и концом перестройки.

Театральный роман эпохи умолчаний

Театральный роман эпохи умолчаний

Театральный роман эпохи умолчаний

Театральный роман эпохи умолчаний

Театральный роман эпохи умолчаний

Театральный роман эпохи умолчаний

Театральный роман эпохи умолчаний

Для людей театра или для тех, кто с театром хотя бы немного соприкасался, имена участников комментариев не требуют, остальным же, наверное, нужно короткое пояснение. Те, кто составляет эти чинно беседующие пары,— настоящие гранды, гранд-дамы и гранд-сеньоры советского театра, люди выдающихся талантов, повлиявшие на театр своего времени и следующих поколений. Алиса Коонен — многолетняя прима уничтоженного Камерного театра, вдова Александра Таирова; Наум Берковский — литературовед, человек универсальной учености и широчайшего гуманитарного кругозора; Наталья Крымова — имя номер один в советской послевоенной театральной критике, жена режиссера Анатолия Эфроса; Борис Зингерман — театровед, обладатель обаятельнейшего острого ума и сверхъестественной проницательности; Светлана Бушуева — лучший в СССР специалист по истории итальянского театра,— по сей день чрезвычайно почитаемая в профессиональной среде и мало известная за ее пределами (она здесь присутствует лишь в качестве адресата, ее собственных писем в альманахе нет).

Их всех объединяет театр. Они работают в нем и для него, о нем пишут, думают, публикуют. Они не выходят на сцену (единственный здесь театральный практик — Алиса Коонен — после закрытия Камерного театра лишь иногда выступает с чтениями и делает литературные записи для радио, но ее актерская жизнь, по сути, закончена), однако их существование, их слово, в первую очередь, многое значит. Они — такая же часть оттепельной весны, как «Современник» или Таганка: новый театр опирается на их мысли, на их эрудицию, и (в случае Коонен и Берковского) на их память об уничтоженном искусстве 1920-х и 1930-х. Все они (кроме Коонен) — люди кабинета, библиотеки и письменного стола, но при этом активные фигуры в эпицентре советской театральной жизни.

Поэтому для театральных людей письма эти бесценны — как источник фактов, деталей, подоплек самых разных событий. Как относилась Алиса Коонен к своим ранним ролям, при каких обстоятельствах разгоняли «оттепельную» редакцию журнала «Театр» в конце 1960-х, чем были примечательны гастроли Гамбургского драматического театра в Москве в 1959 году. Все это — и еще сотни важных подробностей содержатся на почти 500 страницах «Мнемозины».

Но кроме того, что письма эти — исторический источник, они еще и невольное историческое свидетельство. Свидетельство советского времени, написанное людьми одного круга, довольно многочисленного и объединяющего не только людей театра. Круга тех, кто не имел склонности к диссидентству, но при этом не готов был считать СССР лучшей страной мира. Круга людей с невосторженным образом мыслей. С послесталинским советским государством у них был некий пакт — не холодная война, но холодный мир, взаимно недоброжелательный и, естественно, не предполагающий равенства сторон. Герои «Мнемозины» этот холодный мир никогда не обсуждают, но всегда подразумевают — и для сегодняшнего читателя их писем его контуры довольно ясно ощутимы (если представить себе читателя-современника, то он, скорее всего, жил в рамках той же самой конвенции и не ощутил бы ничего, письма как письма). Прежде всего в том, до какой степени в них не допускается практически никакая актуальность. Вернее, определенный слой этой актуальности.

Читать также:
Театр одного музея

Здесь есть бесконечный разговор о работе — то есть почти всегда о рукописях. О сроках сдачи, сроках публикации, об авторских экземплярах, о редакционных коллегиях и так далее, и так далее. Тени немецких романтиков, Пиранделло, Брехта, Таирова, Яхонтова безостановочно бродят по этим письмам вместе с тенями редакторов, обычных и главных, внутренних и внешних рецензентов и каких-то совсем уж незримых идеологических начальников.

Вместе с работой в письма входит темп жизни, то есть вернее было бы сказать — антитемп. От разговора о журнальной публикации между Берковским и Крымовой до реального появления статьи в журнале может пройти полгода. А иногда статья может где-то и застрять, и вообще не случиться. Что уж говорить о книгах! Коонен в письмах Берковскому постоянно возвращается к своим воспоминаниям, над которыми работает,— до выхода книги оба участника переписки просто не доживут, Берковского не стало в 1972-м, Коонен — в 1974-м, ее «Страницы жизни» вышли в свет в 1975-м. Даже между намерением идеологического начальства уволить Крымову из редакции журнала «Театр» до самого увольнения проходит около трех лет. Антискорость.

При этом совсем неправдой было бы говорить о пресловутой башне из слоновой кости, в которой живет в послесталинском СССР интеллигентское сословие, не видящее ничего, кроме своего искусства. Башни остались в Серебряном веке, Советский Союз не предоставляет возможности смотреть на окружающий мир из маленького слухового окна, но зато сверху.

Вся жизнь происходит на уровне самой жизни. И этой «подножной» повседневностью письма тоже полным-полны. И она тоже существует в режиме антитемпа. Бытовые проблемы (и достижения) растягиваются на месяцы и годы, неустроенность жизни складывается в рутину. Длятся болезни и больницы: Берковский, оказавшийся в начале весны в больнице с инсультом, рассчитывает выписаться к середине лета. Так же продолжительно планируются, обсуждаются и проживаются отъезды на дачу, в дом творчества, в санаторий.

Все это так же заполняет страницы этих переписок, как и бесконечный разговор о рукописях, редактурах, публикациях.

Рано или поздно бросается в глаза, что между этими двумя слоями — условно говоря, судьбами героев немецкого романтизма и поисками домработницы — чего-то постоянно не хватает. Какого-то промежуточного слоя реальности, внешнего контекста, примет внешнего мира. Если не смотреть на дату и не залезать в комментарии, то в письмах практически не опознается ни 1961 год, ни 1968-й, ни какой-либо другой.

Здесь не столько страх сказать что-то лишнее — сколько привычка вычитать лишнее из сознания. Герои «Мнемозины» относятся к советской жизни примерно как к коммунальной квартире — избавиться от соседей невозможно, но можно как-то так обустроиться, чтобы обращать на них как можно меньше внимания. Соблюдая в целом правила общежития. Постоянное «вычитание» некоторых частей ландшафта жизни превращается в автоматизм.

Сегодняшнее сознание принимает это отсутствие скорости жизни за роскошь, а отсутствие примет внешнего мира — за свободу. Но, например, по тому, как лихорадочно Крымова будет писать Берковскому о предстоящей поездке в Англию, и по тому, как она вообще пишет об отъездах, командировках, путешествиях, можно догадаться, сколько в этом «внутреннем» пространстве накапливалось тоски по другому воздуху, по другому ощущению и звучанию жизни. По движению. По этой самой скорости, время которой, впрочем, в конце концов, придет.

Встречая в одном из писем Бориса Зингермана под датой 23 февраля 1981 года примечание «в день открытия съезда», начинаешь лихорадочно соображать, какая за этим скрыта шутка. Какого съезда? Куда? Кого? Конечно, шутка, в этот день открылся ХХVI съезда КПСС, само упоминание этого слоя общественной жизни в такой переписке могло быть только шуточным, но уточнять, какой именно съезд и никому из ее участников не пришло бы в голову — анекдотическое «съест КПСС» в эти дни неслось из каждого утюга.

Зингерман во всей этой истории вообще стоит немножко отдельно, у него другая природа таланта, и он как будто бы оттеняет собою коллег. В первую очередь талант этот страшно расточительный. На его фоне заметно, как экономно обращаются Берковский и Крымова с собственными мыслями и словами — они нужны для другого, для статей, для книг, для лекций, а в письмах у них в лучшем случае — наброски, эскизы мыслей, проверка их на прочность. Письма Зингермана читать такое же наслаждение, как и статьи, а в жанре «сказано мимоходом» и «сказано наотмашь» он, кажется, не имеет себе равных. Когда о «Вишневом саде» Анатолия Эфроса на Таганке он пишет (в качестве комплимента, нужно заметить): «Это — Чехов в постановке колонии Макаренко», то у любого видевшего тот спектакль на секунду дух захватывает от беззаботного снайперства формулировки.

Неудивительно, что именно Борис Зингерман в историческом эпистолярном романе «Мнемозины», в конце концов, отвечает за нарушение кодекса уклончивости,— и неслучайно именно его письма, хронологически самые поздние (1975–1995 годов), попадают на тот переходный период, когда эпоха умолчания заканчивается.

━ Новое на сайте